Подлинно нечего было писать старому Листницкому о своей жизни, волочилась она, по-старому однообразная, неизменная, лишь рабочие руки поднялись в цене да ощущался недостаток в спиртном. Пан пил чаще, стал раздражительней, придирчивей. Как-то вызвал в неурочный час Аксинью, сказал:
- Ты неисправно несешь службу. Почему вчера завтрак был подан холодным? Почему стакан с кофе нечисто вымыт? Если это будет повторяться, то я тебя, - слышишь ты? - то я тебя уволю. Не терплю нерях! - Пан резко махнул рукой. - Слышишь? Не терплю!
Аксинья крепко сжимала губы и вдруг заплакала.
- Николай Алексеевич! Девочка у меня хворает. Вы ослобоните меня пока... От нее отойти нельзя.
- Что с ней?
- Глотошная ее душит...
- Скарлатина? Почему не сказала, дура? Эка, черт тебя задери, шалаву! Беги, скажи Никитичу, чтоб запрягал, в станицу, за фельдшером. Живо!
Аксинья выбежала рысью, вслед бомбардировал ее старик гулкими басовыми раскатами:
- Дура баба! Дура баба! Дура!
Утром Никитич привез фельдшера. Тот осмотрел обеспамятевшую, объятую жаром девочку, не отвечая на вопросы Аксиньи, пошел и дом к пану. Листницкий принял его в передней стоя, не подавая руки.
- Что с девчонкой? - спросил, отвечая на приветствие небрежным кивком.
- Скарлатина, ваше превосходительство.
- Выздоровеет? Можно надеяться?
- Едва ли. Умрет девочка... Возраст поимейте в виду.
- Дурак! - Пан побагровел. - Чему тебя учили? Лечи!
Хлопнув дверью перед носом напуганного фельдшера, зашагал по залу.
Постучавшись, вошла Аксинья.
- Фельдшер просит лошадей ему до станицы.
Старик с живостью повернулся на каблуках.