А в колонне тихо, вполголоса:
- Подтянулись, едрена-матрена, две ночи не спамши.
- Семка, дай потянуть, с вечеру не курил.
- Жеребца потяни...
- Чембур перегрыз, дьяволюка.
- А мой на передок расковался.
Четвертой сотне перегородила дорогу свернувшая в сторону другая сотня.
В синеватой белеси неба четко вырезались, как нарисованные тушью, силуэты всадников. Шли по четыре в ряд. Колыхались пики, похожие на оголенные подсолнечные будылья. Изредка звякнет стремя, скрипнет седло.
- Эй, братушки, вы куда ж это?
- К куме на крестины.
- Га-га-га-га!
- Молчать! Что за разговоры!
Прохор Зыков, ладонью обнимая окованную луку седла, всматривался в лицо Григория, говорил шепотом:
- Ты, Мелехов, не робеешь?
- А чего робеть-то?..
- Как же, ныне, может, в бой пойдем.
- И пущай.
- А я вот робею, - сознался Прохор и нервно перебирал пальцами скользкие от росы поводья. - Всею ночь в вагоне не спал: нету сну, хучь убей.
Голова сотни качнулась и поползла, движение передалось третьему взводу, мерно пошли лошади, колыхнулись и поплыли притороченные к ногам пики.
Пустив поводья, Григорий дремал. Ему казалось: не конь упруго переступает передними ногами, покачивая его в седле, а он сам идет куда-то по теплой черной дороге, и идти необычайно легко, подмывающе радостно.
Прохор что-то говорил над ухом, голос его мешался с хрустом седла, копытным стуком, не нарушая обволакивающей бездумной дремы.
Шли по проселку. Баюкающая звенела в ушах тишина. Вдоль дороги дымились в росе вызревшие овсы. Кони тянулись к низким метелкам, вырывая из рук казаков поводья. Ласковый свет заползал Григорию под набухшие от бессонницы веки; Григорий поднимал голову и слышал все тот же однообразный, как скрип арбы, голос Прохора.
Пробудил его внезапно приплывший из-за далекого овсяного поля густой перекатистый гул.